Видите ли, Аршамбо, сплошь и рядом великие беды обрушиваются на людей вот так, из-за сущих пустяков, из-за ошибочных суждений или неправильного решения, принятого в обстоятельствах, казалось бы, самых незначительных, когда просто поддаешься природным своим склонностям. Допустишь ошибку в выборе, самомельчайшую ошибку, и вот она, твоя погибель.
Ах, как бы хотелось им всем получить возможность не совершать того, что они совершили, пойти иной, а не той страшной дорогой, куда они свернули по недоразумению. Вот Жан д’Аркур отталкивает Робера де Лорриса, кричит ему: «Прощайте, мессир!»– вскакивает на своего огромного коня, и уже все дальнейшее идет совсем иначе, чем могло бы пойти. Он снова видит своего дядю, свой замок, свою жену и девятерых своих детей и до конца жизни не перестает хвалить себя за то, что сумел вовремя улизнуть от короля, вернее, от королевской злой расправы... Если только, если только судьба не отметила нынешний день роковой своей метой и, торопясь без оглядки домой, он не раскроил бы себе череп, наткнувшись в лесу на сук. Как распознать, проникнуть в предначертания Всевышнего! И не надо все-таки забывать, что это неправедное судилище заставило забыть то, что... граф д’Аркур действительно участвовал в заговоре против французской короны. Но день этот не был роковым для Иоанна II, и Бог приберег для Франции другие беды, орудием коих стал все тот же король.
Кортеж достиг уже склона, ведущего к виселице, но вдруг остановился на полдороге, на огромной площади, окруженной низенькими домишками; на этой площади каждую осень устраивали конскую ярмарку, и называлась она – Поле Милосердия. Да-да, именно так и называлась. Вооруженные солдаты выстроились по правую и левую сторону дороги, идущей через площадь, оставив между собой свободное пространство длиною в три копья.
Король по-прежнему восседал на коне, держась на самой середине площади, на расстоянии брошенного камня от плахи, которую скатили с первой повозки и теперь искали для нее место поровнее.
Маршал Одрегем слез с лошади и смешался со свитой, над которой торчали головы братьев Артуа... интересно, о чем думала эта парочка? Ведь старший брат был главным виновником готовящейся казни. О, они вообще ни о чем не думали... «дражайший мой кузен Иоанн, дражайший мой кузен Иоанн...» Королевская свита выстроилась полукругом. Люди искоса поглядывали на Луи д’Аркура, когда с повозки стаскивали его старшего брата. Но младший даже и бровью не повел.
Бесконечно долго шли приготовления к казни на этой ярмарочной площади, где должен был свершиться наспех сварганенный приговор. И ко всем окошкам домишек, окружавших площадь, припали лица, посверкивали глаза.
Дофин, герцог Нормандский, повесив голову, увенчанную расшитой жемчугом шапочкой, топтался на месте рядом со своим родным дядей герцогом Орлеанским, то делал шаг вперед, то отступал, словно надеясь прогнать терзавшую его тоску. И тут внезапно раздался громовой голос толстяка графа д’Аркура, обращавшегося именно к нему, к дофину, и маршалу Одрегему:
– Ваше высочество герцог и вы, любезный маршал, ради Господа Бога, умолите короля выслушать меня, и я сумею выпросить у него прощения и расскажу ему о многом, что послужит на пользу не только ему, но и государству!
Всякий, кто слышал этот крик, долго еще будет помнить прорвавшиеся в этом голосе и предсмертное томление, и проклятие.
Движимые одним и тем же чувством, дофин и маршал подошли к королю, хотя он должен был и сам слышать голос осужденного столь же ясно. Они чуть не касались стремян его коня.
– Государь, отец мой, Христом Богом молю вас, выслушайте его!
– Да, да, сир, разрешите ему высказаться, вы же от этого выиграете! – настаивал маршал.
Но Иоанн II был жалкий подражатель. В рыцарских потехах он подражал своему деду Карлу Валуа, а то и самому легендарному королю Артуру. Кто-то ему сказал, что Филипп Красивый, решив наказать преступника, оставался до конца непреклонным. Вот и сейчас он подражал, думал, что подражает Железному королю. Но Филипп Красивый надевал шлем лишь в тех случаях, когда в том случалась надобность. И он не осуждал направо и налево первого подвернувшегося под руку, не выносил смертных приговоров лишь потому, что его грызла еще не утихшая ненависть.
– Повелите избавиться от предателей! – повторил Иоанн II через прорезь в шлеме.
Ах, каким он, надо полагать, чувствовал себя великим, каким должен был чувствовать себя всемогущим! Французское королевство на веки вечные запомнит его непреклонную волю. А он как раз упускал прекрасный случай подумать хоть минуту.
– Что ж, приступайте к исповеди,– сказал тогда граф д’Аркур, повернувшись к грязненькому капуцину.
Но король крикнул:
– Предателям не дано права исповедоваться!
Вот здесь он никому не подражал – здесь он был первооткрывателем. Он приравнивал преступление... но какое, в сущности, преступление? Преступление в том, что тебя заподозрили, преступление, что ты говорил дурно о короле и королю передали твои слова... Ну ладно, допустим, оскорбление величества, которое король приравнял к ереси или расколу. Ибо Иоанн II был помазанником Божьим, не так ли? Tu es sacerdos in oeternum... [5] Он, видимо, считал себя живым воплощением Божьим, судившим, куда направить человеческую душу после смерти. Вот за это тоже Святой отец, на мой взгляд, должен был бы сурово отчитать его...
– Одному только стольнику,– добавил король, ткнув пальцем в сторону Колена Дублеля.
Как узнать, что творится в голове человека, ежели голова эта дырявая, наподобие сыра! Откуда это различие? Почему король разрешил исповедоваться одному лишь стольнику, поднявшему на него нож? До сих пор еще свидетели, обсуждая между собой те страшные часы и вспоминая это королевское чудачество, недоуменно пожимают плечами. Быть может, пожелал он установить своего рода степень вины в зависимости от феодальной иерархии и подчеркнуть, что простой стольник, совершивший преступление, менее виновен, чем рыцарь? А быть может, потому, что нож, нацеленный на его грудь, заставил короля забыть, что Дублель тоже находился в числе убийц Карла Испанского, в равной мере как Мэнмар и Гравиль. Мэнмар, сухощавый верзила, старался высвободить руки из пут и с бешеной злобой оглядывал присутствующих; Гравиль, который не мог осенить себя крестным знамением, не скрываясь, читал молитвы, и ежели Господь не отвергнет его покаяния, то услышит его и без посредничества капуцинов.
А капуцин, который уже окончательно не понимал, зачем же его сюда приволокли, радостно вцепился в единственную предоставленную ему душу и быстро зашептал на ухо Колену Дублелю латинские молитвы.
Королевский смотритель подтолкнул графа д’Аркура к плахе.
– Опуститесь на колени, мессир.
Толстяк рухнул, как сраженный дубиной бык. И заерзал коленками по земле, очевидно попав на острый гравий. Пройдя за его спиной, смотритель неожиданно быстрым жестом завязал ему глаза, отняв у несчастного возможность видеть хотя бы узловатый срез деревянной плахи, последнее в этом мире, что еще было перед его взором.
По правде говоря, завязать глаза следовало бы лучше всем прочим, дабы избавить их от того зрелища, что последовало засим.
Королевский смотритель...– странно все-таки, что я никак не могу вспомнить его имени, а ведь я его самого множество раз видел при короле и, как сейчас, представляю себе его физиономию: высокий, здоровый малый, с густой черной бородой...– так вот, он взял обеими руками голову осужденного, как берут неодушевленный предмет, и уложил ее поудобнее на плаху, да еще успел откинуть в сторону длинные волосы графа, обнажив шею.
А граф д’Аркур все ерзал коленями по гравию...
– А ну, руби! – скомандовал королевский смотритель.
Тут он увидел, да и все увидели тоже, как палач весь дрожит с головы до ног. Он все время словно взвешивал тяжелый топор, перекладывая его из правой руки в левую, то отступал от плахи, то придвигался к ней вплотную, выискивая наиболее удобную позицию для размаха. Его пробирал страх. Ох, насколько увереннее он орудовал кинжалом, набросившись на намеченную жертву в темном углу. Но действовать такому злодею топором, да еще на глазах короля, и всех этих сеньоров, и всех этих солдат! Просидев в темнице несколько долгих месяцев, он, видно, не особенно рассчитывал на крепость своих мускулов, пусть даже в надежде придать будущему палачу побольше сил ему скормили котелок жирного супа и поднесли кубок вина. И потом, на него не надели глухой капюшон с прорезями для глаз, как это делается обычно, только потому, что нигде не нашли такого капюшона. Отныне всем будет известно, что он был палачом. Преступник, да еще палач. Любой будет с ужасом сторониться его. Впрочем, кто знает, что творилось в голове этого самого Бетрува, который покупал себе свободу ценою того же самого деяния, что привело его в темницу. Он видел чужую голову, которую должен был отсечь, на том самом месте, где через неделю-другую лежала бы его собственная, если бы король не пожаловал в Руан. Возможно, у этого закоренелого злодея было больше милосердия, больше благорасположения к ближнему, теснее была с ним душевная связь, чем у короля Франции.
5
Ты миропомазанный на веки вечные... (лат.)