– Руби! – скомандовал королевский смотритель.
Бетрув поднял топор, но не прямо над головой, как положено настоящему палачу, а как-то вкривь, так рубит дровосек дерево, и потом, не размахнувшись, опустил топор, доверившись его тяжести. Удар получился неудачный.
А ведь есть на свете палачи, которые рубят голову с первого раза, мигом вам ее оттяпают. Но только не этот, нет, не этот! Однако, надо полагать, графа д’Аркура все-таки оглушил этот удар, так как он перестал ерзать на коленях, но он остался жить: удар смягчила прослойка жира, обложившая его шею.
Приходилось начинать все сначала. Получилось еще более неудачно. На сей раз металлическое лезвие отсекло лишь кусок шеи. Из широкой раны фонтаном брызнула кровь, и присутствовавшие увидели плотный слой желтого сала, развороченного на загривке.
Теперь Бетрув возился с топором, застрявшим в деревянной плахе, и ему никак не удавалось его вытащить. По лицу его ручьями стекал пот.
Смотритель повернулся к королю с виноватым видом, как бы желая сказать, что он, мол, здесь ни при чем.
Бетрув совсем растерялся, не слышал советов, которые давали ему стражники, он снова ударил; казалось, что лезвие топора вошло в кусок масла. Еще раз, еще! С плахи струилась кровь, брызгала из-под топора, усеивала алыми пятнами разодранный королевской рукой плащ. Зрители отворачивались, многих мутило. На лице дофина застыло выражение ужаса и гнева: он с силой сжал кулаки, и от этого усилия правая его рука полиловела. Луи д’Аркур, мертвенно-бледный, из последних сил держался в первых рядах зрителей и глядел, как, словно быка на бойне, добивали его брата. Маршал Одрегем отошел в сторону, чтобы случайно не попасть ногой в ручеек крови, подбиравшийся к нему сквозь гравий.
Наконец с шестого удара массивная голова графа д’Аркура отлетела от туловища и все в той же черной повязке скатилась с плахи.
Король даже не пошевелился в седле. Сквозь прорезь в металлическом забрале он без малейшей тени замешательства, отвращения, без внутренней неловкости смотрел прямо перед собой на кровавое месиво, бывшее еще недавно шеей между могучими плечами, и на отрубленную окровавленную голову, валявшуюся в липкой луже. И если что и промелькнуло на его лице, схваченном металлическим забралом, так это что-то, скорее всего, походило на улыбку. Оглушительно прогрохотав железом, повалился на землю сомлевший лучник. Только тогда король соизволил отвести от казненного глаза. Не долго оставаться такому неженке в королевской страже. Перрине ле Бюффль поднял лучника за ворот рубахи, надетой под латами, и с размаху закатил ему пощечину. Но этот неженка, хлопнувшийся в обморок, оказал собравшимся услугу. Все как-то встряхнулись, послышалось даже хихиканье.
Трое стражников – с меньшим количеством и не обойтись бы – оттащили в сторону тело казненного. «Посуху тащите, посуху!» – крикнул им королевский смотритель. Не забудьте, Аршамбо, вся одежда казненных по праву переходила к нему. Довольно того уж, что она разорвана, а если ее к тому же еще и перепачкают, толку тогда от нее никакого. И без того осужденных на казнь было на два человека меньше...
Поэтому-то он всячески наставлял взмокшего от пота, тяжело дышавшего палача, давал ему советы, как будто перед ним находился выбившийся из сил борец:
– Подымай топор прямо над головой и не вздумай глядеть на топор, а гляди, куда бьешь, меться как раз по самой середине шеи. И сразу – бац!
И еще ему пришлось расстелить солому вокруг плахи, чтобы просушить напоенную кровью землю, и завязать глаза сиру де Гравилю, доброму нормандцу, тоже в теле, поставить его на колени, окунув лицом в кровавое месиво. «Руби!» Удар – ну это уж просто чудо... Бетрув перерубил шею, голова скатилась с плахи, тело рухнуло на бок, на пыльную землю хлынул алый поток. Люди облегченно вздохнули. Еще минута, и они бросились бы поздравлять палача, а он тупо озирался вокруг, видимо сам не понимая, как это ему удалось совершить такой подвиг.
Наступила очередь колченогого верзилы Мобюэ де Мэнмара, который с вызовом глядел на короля.
– Всем известно, всем известно!..– крикнул он, но перед ним вырос бородач, королевский смотритель, и накинул ему на голову повязку, заглушившую слова. Так никто и не дослышал, что он хотел крикнуть.
Маршал Одрегем отступил еще на несколько шагов, потому что кровь снова подбиралась к его сапогам... «Руби!» Взмах топора – и снова дело обошлось всего лишь одним ударом.
Тело де Мэнмара оттащили назад, туда, где уже валялось двое обезглавленных. Кисти рук мертвецам развязали, чтобы легче было схватить их за руки и за ноги, раскачать и – раз-два – швырнуть в первую попавшуюся повозку, которая доставит трупы к виселице, где их подвесят рядом с уже полуистлевшими скелетами. Там их и разденут донага. Королевский смотритель махнул рукой: подберите, мол, и головы.
Бетрув стоял, опершись о рукоятку топора, и старался отдышаться. У него ломило поясницу – он уже ни на что не годился. Пожалуй, еще немного, и зрители прониклись бы к нему большей жалостью, чем к его жертвам. О, он себе помилование честно заработал! И если до конца дней его будут мучить дурные сны и он будет просыпаться от собственного крика, то мы с вами этому вряд ли так уж удивимся.
Колену Дублелю, отважному стольнику, хоть он и получил отпущение грехов, не стоялось на месте. Он даже попытался высвободиться из толкавших его к плахе рук стражников, он хотел сам подойти к ней. Но вовремя накинутая на лицо повязка избавила его от нелепых и бессмысленных жестов, обычных для осужденного.
Однако никто не смог предусмотреть того, что Дублель в самую неподходящую минуту поднимет голову и что Бетрув – тут уж он и впрямь был не виноват – раскроит ему череп. Но вот еще удар. На сей раз все кончено.
Ох и будет о чем порассказать руанцам, которые припали к окнам домишек, окружавших площадь; и рассказы их с быстротой ветра разлетятся из города в город и дойдут до самых глухих уголков герцогства. И отовсюду будут стекаться на место казни охотники поглазеть на эту площадь, вдосталь напитавшуюся человеческой кровушкой. И никто не поверит, что в жилах всего четырех человек бежит столько крови и на земле остается такой широкий после нее круг.
Король Иоанн смотрел на своих приближенных с каким-то странным чувством удовлетворения. Ужас, который в эту минуту он внушал даже самым верным своим слугам, казалось, был приятен ему; он гордился собой. Но особенно пристально вглядывался он в лицо старшего своего сына.
– Вот смотрите, мой мальчик, как ведут себя государи...
Ну кто осмелился бы ему сказать, что зря он уступил своей мстительной натуре? И его тоже этот день привел на перепутье. Выбирай дорогу налево или дорогу направо. И он вступил на худшую из двух, совсем так, как и граф д’Аркур вступил на нижнюю ступеньку лестницы донжона. После шести лет неудачного царствования, в беспрестанных смутах, трудностях и поражениях, он сумел дать своей стране, которая только того и ждала, наглядный урок ненависти и насилия. Через полгода он окончательно вступит на путь подлинных бедствий, а вместе с ним вступит и вся Франция.
Часть третья
Загубленная весна
Глава I
Пес и лисенок
Ох, до чего же мне приятно, нет, правда, приятно было повидать Оксер. Не думал я, что Господь пошлет мне такую милость, что я так буду всем здесь наслаждаться. Лицезрение тех мест, где проходили часы вашей юности, всегда будоражит душу. Вам еще суждено познать такое чувство, Аршамбо, когда на ваши плечи ляжет груз прожитых лет. Если приведется вам проехать через Оксер, когда вы достигнете моего возраста... да сохранит вас Господь... тогда-то вы скажете: «Я был здесь с дядей моим кардиналом, он когда-то был тут епископом, это его вторая епархия, а потом он получил шапку кардинала... Я сопровождал его в Мец, где ему предстояло свидеться с императором...»
Три года я жил здесь, целых три года; о, только не подумайте, что я сожалею об этом времени и что я полнее, нежели сейчас, вкушал сладость бытия, когда был Оксерским епископом. Признаюсь вам, мне не терпелось отсюда уехать. Я косился на Авиньон, хотя отлично понимал, что еще слишком для того молод; но именно тогда я почувствовал, что Господь даровал мне стойкость характера и достаточно ума, дабы служить Ему при папском дворе. И вот, желая овладеть искусством терпения, я и углубился в изучение астрологии; именно познания в этой науке и побудили моего благодетеля Папу Иоанна XXII даровать мне кардинальскую шапку, хотя мне еще и тридцати не исполнилось. Впрочем, я об этом вам, кажется, уже говорил... Ах, Аршамбо, Аршамбо, когда вы беседуете с человеком, много повидавшим и много пожившим, терпите, если он по нескольку раз рассказывает одно и то же. И это вовсе не потому, что у нас к старости голова становится слабовата, но столько у нас накапливается воспоминаний, что при каждом удобном и неудобном случае они всплывают наружу. Юность заполняет будущее воображением; старость воссоздает прошедшее с помощью памяти. В сущности, это одно и то же... Нет, я ни о чем не жалею. Когда я сравниваю себя такого, каким я был, с собой теперешним, у меня тысячи поводов воссылать хвалу Господу нашему и, честно говоря, слегка похваливать и самого себя, конечно весьма скромно и пристойно. Просто время вытекает из Божьей десницы, и, когда я перестану помнить себя тогдашнего, время вообще перестанет существовать. Кроме, конечно, дня Страшного суда, когда все прожитые нами мгновения сольются в одно. Но это уже превосходит мое понимание. Я верю в воскрешение из мертвых, я учу паству верить в него, но сам никогда даже попытки не делал представить себе все это воочию и утверждаю – те, кто сомневается в воскрешении мертвых,– гордецы... Ну да, ну да, таких гораздо больше, чем вы полагаете... потому что не могут они себе этого вообразить из-за собственного калечества. Человек, отрицающий свет, подобен слепцу, ибо слепец не видит света. Для слепца свет – величайшая тайна!