Глава VII

Поле милосердия

Вновь водрузив на голову шлем, король Иоанн II вскочил в седло, а за ним ехал верхом один лишь маршал Одрегем в простом металлическом подшлемнике. К чему нацеплять на себя воинские доспехи, раз никакой опасности не предвидится. Одрегем был не из тех, кто любит не к месту похваляться своей воинской доблестью. Ежели королю угодно было надеть шлем, увенчанный короной, дабы присутствовать при том, как четырем людям отсекут голову, что ж, его дело.

Все остальные, начиная с самого знатного сеньора и кончая последним лучником, отправятся к месту казни пешком. Таково было решение короля, ибо он мог часами самолично разрабатывать порядок какой-нибудь церемонии вплоть до деталей, обожал вносить новшества в мелочи, вместо того чтобы все проходило по старинным кутюмам.

Оттого что приказ плохо поняли и в спешке отослали лишнюю повозку, их осталось всего три. Вслед за повозками шли Гийом... да нет, никакой он не Гийом и вовсе не Кош, я все спутал – Гийом ла Кош действительно существовал, но так звали королевского слугу при опочивальне, но что-то вроде ла Коша... Может, ла Гош, ле Гош, ла Танш, ла Планш... Не уверен даже, что его звали Гийом; впрочем, это не так уж важно... Итак, вслед за повозками шествовал королевский смотритель и новоявленный палач с мучнисто-белой, как репа, пролежавшая всю зиму в подвале, физиономией, тощенький, как мне передавали, и отнюдь не похожий на злодея, повинного в четырех смертоубийствах; а за ними поспешал капуцин и, по обыкновению всех капуцинов, все время теребил вервие из конопли, коим они перепоясывают себе чресла.

С непокрытой головой и связанными за спиной руками вышли из донжона осужденные на казнь. Первым шагал граф д’Аркур, в белом своем плаще, разодранном королем вместе с рубашкой. Видны были его плечи, розоватая поросячья кожа и жирная грудь. В углу двора наспех вострили на точильном камне топоры.

Никто не глядел на осужденных, никто не осмеливался на них глядеть. Кто уставился на плиты, которыми был вымощен двор, кто пристально рассматривал стену замка. Да и кто бы осмелился в присутствии самого короля бросить дружеский или хотя бы только сочувственный взгляд на этих четырех идущих на смерть? Даже те, что стояли в заднем ряду, и те упорно не подымали глаз, боясь, что сосед потом скажет, что он, мол, видел на лице такого-то... Большинство в глубине души порицали короля. Но одно дело в душе, а другое – открыто показать это... Многие из них были связаны с графом д’Аркуром давней дружбой, охотились вместе, состязались на копьях, трапезничали за его столом, славившимся своим обилием. Сейчас ни один, казалось, ничего этого не помнил; крыши замка и апрельские облачка неотвратимо притягивали к себе их взоры. До того притягивали, что, когда Жан д’Аркур обвел присутствующих заплывшими жиром глазами под тяжелыми складками век, он не обнаружил ни одного лица, коему мог бы хоть взглядом поведать горе свое. Даже брату, особенно родному брату! Ну конечно, коли старшего брата-толстяка не будет на свете, кому передаст король все его титулы и все его добро?

На первую повозку взгромоздили того, кто пока еще был графом д’Аркуром. И взгромоздили не без труда. Шутка ли, полтора квинтала, да еще руки связаны. Понадобилась четверка стражников, чтобы подтолкнуть его к повозке, погрузить на нее. На дно повозки была брошена охапка соломы – и тут же стояла плаха.

Когда наконец Жан д’Аркур, весь растерзанный, очутился в повозке, он повернулся к королю, как бы желая ему что-то сказать, к королю, застывшему точно статуя в седле, к королю в кольчуге, в стальном шлеме с золотой короной, к королю, праведному судье, который всем своим видом желал показать, что всякая живая душа в королевстве подлежит его власти и что самый знатный, самый богатый сеньор любой провинции в мгновение ока может стать ничем, будь на то его монаршая воля. И д’Аркур промолчал.

Сира де Гравиля подсадили на вторую повозку, а на третью вместе вскарабкались Мобюе де Мэнмар и Колен Дублель, тот самый стольник, что поднял на короля свой кинжал. И этот Дублель, казалось, говорил всем и каждому: «Вспомни убийство Карла Испанского, вспомни харчевню “Свинья Тонкопряха”». Ибо все толпившиеся здесь во дворе понимали, что только месть подвигла Иоанна II на эту быструю и грозную расправу: во всяком случае, если это и не относилось к графу д’Аркуру, то было бесспорно в отношении трех остальных. Карать людей, которых всенародно простили... Дабы действовать так, надо суметь вновь разжечь свою злобу, к тому же слишком явно. Все это, разумеется, заслуживало бы отповеди Папы, и отповеди самой суровой, не будь Папа столь слабым...

А короля Наваррского грубо подтащили к окошку донжона, дабы он мог насладиться разыгравшимся во дворе зрелищем.

Гийом, тот, который вовсе не ла Кош, повернулся к маршалу д’Одрегему: все, мол, готово. Маршал повернулся к королю: все, мол, готово. Король взмахнул рукой. И кортеж двинулся.

Во главе шествия – отряд лучников, в железных шлемах и кожаных рубахах под латами, они шагали грузно, с трудом переставляя тяжелые поножи. За ними, сердито хмурясь,– маршал верхом на коне. За ним снова лучники и наконец три повозки. А замыкали шествие королевский смотритель, тощенький палач и грязненький капуцин.

А позади король, как влитой, на своем боевом коне и по обе его стороны личная охрана, а за ним еще длиннейшая процессия сеньоров, кто в шапочке, кто в охотничьей шапке, кто в плаще, подбитом мехом, а кто просто в коротеньком плаще.

Город затих, словно вымер. Руанцы сочли благоразумным подчиниться королевскому приказу и не высовывали носа из дома. Зато к окнам из толстого зеленоватого стекла, выпуклого, как донышки бутылок, лепились головы; глаза осторожно следили за происходящим через узенькую щелочку приоткрытых окон, разделенных свинцовыми ободьями на мелкие квадратики. Не верилось им, что вот в этой повозке везут на казнь графа д’Аркура, того самого графа, с которым они не раз сталкивались на улицах и еще нынче утром любовались его роскошным выездом. Однако узнавали его по толщине... «Да, это он, он, я же вам говорю, что он!» Зато насчет короля, чей шлем доходил чуть ли не до окон второго этажа, сомнений не было: его узнавали с первого взгляда. Ведь несколько лет он был их герцогом... «Это он, смотри, сам король...» Их бы не так прошиб страх, даже если бы под забралом они увидели череп мертвеца. Они, руанцы, роптали, тряслись от ужаса, но роптали, ибо граф д’Аркур всегда вступался за них, и они от души его любили. Поэтому-то и шел в руанских домах шепот: «Нет, это не правый суд. Это он в нас метит!»

Повозки подпрыгивали на дорожных колдобинах. Солома выскальзывала из-под ног осужденных, и они с трудом удерживали равновесие. Мне рассказывали потом, что Жан д’Аркур всю дорогу стоял, закинув вверх голову, и волосы его падали на шею, вернее, на жирные складки шеи. О чем мог думать такой человек, как он, которого везут на казнь, а он неотрывно смотрит на небо, словно струившееся между коньками крыш? Множество раз я задавался вопросом, о чем могут думать осужденные на смерть люди в последние оставшиеся им минуты жизни?.. Корил ли граф д’Аркур себя за то, что не умел достаточно насладиться красотой, бывшей у него всегда перед глазами, той, что дает нам Господь в неизреченной милости своей? Или, возможно, думал о том, что нам вкушать все эти блага мешают какие-нибудь пустяки? Еще накануне, к примеру, он спорил о налогах и податях. А быть может, твердит себе, что попался в ловушку по собственной глупости. Ведь предупреждал же его дядя Годфруа, предупреждал... «Немедленно уезжайте отсюда!» Он, Годфруа д’Аркур, сразу почуял ловушку... «Этот пир в среднепостную неделю что-то чересчур смахивает на западню...» Если бы только дядин гонец предупредил его хоть минутой раньше, если бы Робер де Лоррис не торчал тут, на нижних ступеньках лестницы... если бы... если бы... если бы... Так или иначе, это его вина, это не вина судьбы. Достаточно было уклониться от пиршества, устроенного дофином; достаточно было не выискивать нелепых причин, чтобы оправдать свое чревоугодие: «Уеду сразу после пира, в конце концов, не все ли равно...»