Попавший в западню лисенок, как безумный, кружит по клетке; глаза у него горят, шерсть взъерошена, сам отощал и скулит, отчаянно скулит... Таков уж наш Карл Наваррский. Но скажем в его оправдание: делалось все, лишь бы его запугать.
Тогда, в Руане, Никола Брак бросил фразу о том, что, мол, пускай король Наварры умрет не сразу, пускай, мол, умирает медленно, каждый день умирает,– и тем добился отсрочки казни. Но слова его не прошли мимо королевских ушей.
Король Иоанн не только приказал заточить Карла в той же самой комнате, где умерла Маргарита Бургундская, но и велел довести до его сведения: «...Весь их мерзкий род пошел от этой подлой шлюхи, родной его бабки; и сам он отпрыск дочери этой потаскухи. Пускай-ка думает, что его прикончат так же, как бабку». Но и этого показалось мало: в течение нескольких дней, что просидел Карл в Шато-Гайаре, ему десятки раз объявляли, даже ночами, что кончина его уже близка.
Унылое тюремное одиночество Карла Наваррского прерывал то королевский смотритель, то ле Бюффль или еще какой-нибудь стражник, который изрекал: «Готовьтесь, ваше высочество. Король приказал соорудить во дворе замка эшафот. Скоро мы за вами придем». А через минуту действительно входил Лалеман, и его встречали безумные от страха глаза узника, жавшегося к стенке и хрипло дышавшего. «Король решил дать отсрочку, вас казнят не раньше завтрашнего дня». И тогда Карл Наваррский, тяжело переводя дух, без сил валился на табуретку. А через час, а может быть, через два снова приходил Перрине ле Бюффль. «Король решил не отрубать вам головы, ваше высочество. Нет. Вас повесят – такова его воля. Сейчас сбивают виселицу». И потом, когда отзвонят к вечерне, являлся комендант замка Готье де Риво.
– Вы за мной, мессир?
– Нет, ваше высочество, я принес вам ужин.
– Виселицу поставили?
– Какую виселицу? Никакой виселицы нет, ваше высочество.
– И эшафота нет?
– И эшафота, ваше высочество, я тоже не видел.
Уже шесть раз его высочеству Карлу Наваррскому отрубали голову, столько же раз вешали и столько же раз четвертовали. Но, пожалуй, страшнее всего было, когда как-то вечером в его темницу внесли большой конопляный мешок и сообщили узнику, что нынче ночью его запрячут в этот мешок и бросят в Сену. На следующее утро за мешком явился смотритель, повертел его в руках, заметил, что Карл Наваррский ухитрился провертеть в нем дыру, и с улыбкой удалился.
Каждую минуту король Иоанн спрашивал, как там его узник. Поэтому-то он терпеливо ждал, когда писцы закончат перебелять очередное послание Папе. Ест король Наваррский или не ест? Почти не ест, так только, чуть притронется к еде, которую ему приносят, а иногда и вообще блюдо уносят нетронутым. Ясно, боится, что ему подсыплют яду. «Значит, похудел? Чудесно, чудесно! Прикажите, чтобы пища, которую ему готовят, была с горечью и припахивала. Тогда он и впрямь решит, что его хотят отравить». Спит он или нет? Плохо. Днем его еще иногда можно застать спящим: сядет у стола, уткнет голову в руки и дремлет, но стоит кому-нибудь войти – вскакивает словно встрепанный. А по ночам стража слышит, как он ходит, без конца кружит по комнате... «Как лисенок, государь, ну чисто лисенок». Видать, боится, что его придушат, как придушили в той же самой круглой комнате его бабку. Иногда по утрам по его лицу видно, что он плакал. «Чудесно, чудесно,– повторял король.– Ну а с вами он говорит?» Еще бы не говорил! Пытается завязать разговор с каждым, кто к нему входит. И видимо, хочет нащупать у каждого его слабую струнку. Королевскому смотрителю он посулил золотые горы, если тот поможет ему бежать или хотя бы согласится передать на волю письмо. Перрине ле Бюффля он обещал взять с собой и дать ему должность смотрителя непотребных заведений у себя в Эвре или в Наварре, ибо заметил, что ле Бюффль завидует нашему смотрителю. Коменданта крепости он считал верным своему воинскому долгу и сетовал только на совершенную по отношению к нему несправедливость, доказывал свою невиновность: «Не знаю, в чем меня упрекают, ибо, клянусь Господом Богом, я не питал никаких дурных замыслов против короля, дражайшего моего тестя, и не намеревался причинить ему зло. Его ввели в заблуждение на мой счет вероломные люди. Хотят погубить меня в его глазах; но я безропотно переношу любую кару, какой угодно ему было покарать меня, ибо отлично знаю, что он здесь ни при чем. А ведь я во многом мог бы быть ему полезен ради его же собственного блага, мог бы оказать ему множество услуг. Но ежели он решил погубить меня, уже не смогу их оказать. Идите прямо к нему, мессир комендант, скажите ему, чтобы он выслушал меня, и это будет только к его выгоде. И если Господу угодно будет вернуть мне мое богатство, будьте уверены, я позабочусь и о вас, ибо вижу, что вы жалеете меня в такой же степени, как желаете добра своему господину».
Все это, разумеется, передавалось королю, и тот начинал вопить: «Нет, посмотрите только, каков мерзавец! Нет, посмотрите только, каков предатель!» – как будто каждый узник не пытается разжалобить своих тюремщиков или подкупить их. Возможно, даже стражники слегка сгущали краски, рассказывая о посулах короля Наваррского, надеясь тем самым набить себе цену. И в награду за столь неподкупную честность король Иоанн швырял им кошель с золотом. «Нынче вечером скажите ему, что я велел хорошенько натопить его темницу, накидайте побольше соломы и сырых поленьев, а трубу закройте, пускай прокоптится хорошенько».
Да, маленький король Наварры действительно напоминал лисенка, попавшего в ловушку. А король Франции, как огромный злобный пес, кружил возле клетки, этакий бородатый сторожевой пес, со стоявшей торчком на хребте шерстью, рычал, выл, ощеривал клыки, скреб лапами землю и только подымал пыль, ибо не мог схватить свою жертву сквозь прутья решетки.
И длилось так вплоть до 20 апреля, когда в Анделисе появились двое нормандских рыцарей с подобающей свитой, и на развевавшемся на пике остроконечном флаге красовались гербы Наварры и Эвре. Они привезли королю Иоанну письмо от Филиппа Наваррского, помеченное Коншом. Довольно крутое письмо. Филипп без обиняков писал, что он крайне разгневан тем, что его сеньор и старший брат должен сносить все эти несправедливости и муки... «которого вы беззаконно увезли с собой, не имея на то ни права, ни причины. Но знайте, что вам нечего и думать о его наследстве, ни о нашем, если даже суждено ему погибнуть от вашей жестокости, ибо никогда вы не ступите ногой в наши владения. С нынешнего дня мы бросаем вызов вам и всему вашему могуществу и объявляем вам смертельную, беспощадную войну, насколько то будет в наших силах». Возможно, письмо было написано не совсем в этих выражениях, но, во всяком случае, смысл его был именно таков. Все было сказано с предельной твердостью, и был в нем открытый вызов. И особенно подчеркивало грубость письма то, что было оно адресовано «Иоанну Валуа, что величает себя королем Франции...».
Оба рыцаря вежливо откланялись и без долгих разговоров повернули своих коней и ускакали так же, как и прискакали.
Вы сами понимаете, Аршамбо, король на это письмо не ответил. Оно было неприемлемо, особенно из-за того, что было так непочтительно адресовано. Но это означало открытую войну, так как один из крупнейших вассалов отказывался считать короля Иоанна своим законным сувереном. Другими словами, он не замедлит признать таковым короля Англии.
Все ждали, что после такого оскорбления Иоанн впадет в превеликий гнев. Но он сумел удивить всех приближенных – он расхохотался. Правда, чуть принужденно. Двадцать лет назад его отец тоже расхохотался, расхохотался от чистого сердца, когда епископ Бергерш, канцлер Англии, привез ему вызов от юного короля Эдуарда III.
Король Иоанн приказал без проволочек отправить составленное им послание Папе, пусть даже такое, как оно есть, и, хотя переделывали и переписывали его десятки раз, оно не стало от этого ни умнее, ни убедительнее. Одновременно он приказал вывезти из крепости своего зятя. «Заточу его в Лувре». И, оставив дофина плыть по Сене на своем огромном раззолоченном судне, сам король галопом помчался в Париж, где не сделал ничего, ровно ничего полезного, тогда как Наваррский клан трудился не покладая рук.